Энергия логоса

Бог творит мир Словом Своим, «называя несуществующее, как существующее» (Р им. 4, 17), а человек, созданный «по образу и подобию» (Быт. 1, 26-27) Творца, и потому способный нарекать имена (Быт. 2, 19-20) твари, своим словом со-гласо-вывает способ бытия твари с ее логосом и тем самым воз-в-ращая творение Творцу.

По мысли прп. Максима Исповедника, “всякий предмет самое существование получает от логоса, заключенного в нем и делающего его причастным Божеству. В отрыве от своего логоса тварь есть не что иное, как небытие (мзособым образом связан с Логосом, то отражает в себе Его космическую роль. ... Человек находит Бога в мире, а мир нуждается в человеке, чтобы вернуться к своему Создателю. Через образ мир возвращается к Первообразу» .

Зачастую «образ» и «подобие» воспринимаются как своего рода статичный «оттиск» Бога в человеке. Между тем, все гораздо сложнее. Как отмечал В. В. Бычков, для библейского воззрения на мир, Бога и человека характерен динамизм, погруженность в по-ток бытия-мышления, точнее - бытия-речения. Потому «в Ветхом Завете не существовало ни понятия, ни термина, соответствующего греческой “форме”; форма здесь практически неотделима от содержания. Важно и значимо лишь само явление в целом, свойства этого явления или предмета, а не его пластическая реализация» . Ветхозаветный текст, повествуя о чем-либо, дает не отстраненное описание объекта, но повествует о тех процессах, тех энергиях, в которых характеризуемое естество вы-являет себя. «Древнего еврея не интересовал статический внешний вид предмета, человека, сооружения, и в Ветхом Завете практически нет ни одного описания (в греческом смысле) внешнего вида, - продолжает В. В. Бычков. - В описаниях различных построек, сооружений, одежд у авторов Библии выступал на первый план … вопрос: Как это сделано? В Ветхом Завете даются описания не собственно внешнего вида ноева ковчега, скинии, ковчега завета, храма и дворца Соломона, одежд священнослужителей, а изображается … технология изготовления этих предметов и сооружений. Внешний вид неподвижных предметов как бы расчленяется во времени, наполняется динамикой и движением процесса их изготовления» . Потому-то, декларируя богообразность и богоподобие человека, библейский текст говорит не о «форме» божьего «отпечатка» в нем, но свидетельствует о его энергийной, “действовательной” природе. Как замечает В. Н. Лосский, «еврейские выражения selem и d'mut под влиянием приставок ve и ke, что означает “по образу Нашему как и подобию Нашему”, не имеют положительного и прямого смысла кбф’ ейкьнб змефесбн кбйи деятельности, которые мыслятся надлежащими, подобающими при соотнесении их с выраженной таким образом волей и силой Бога, а потому одновременно и сходными» .

Человеческий язык – это энергия его личности, «проявление сущности через движение, в котором сущность выявляет, обнаруживает богатство своего природного содержания» . Св. Григорий Нисский говорит, что «ум, наподобие смычка касаясь голосовых членов, … как опытный музыкант … мусикийствует … касаясь одушевленных … органов, через их звуки явными делает сокровенные мысли» . Св. Иоанн Дамаскин, подводя в «Точном изложении православной веры» итог семивековому периоду развития православного богословия (во введении к своему труду он отмечает, что не намерен вносить ничего своего, но лишь изложит добытое трудами других), пишет: «Внутреннее слово (е ндйЬиефпт льгпт) есть движение души, происходящее в той части, которая рассуждает, без какого либо восклицания; поэтому … мы все и – разумны (лпгйкпЯ) … Слово же произносимое (лугпт рспцпсйкьт) получает свою силу (е нЭсгейбн - букв. “проявляет свою деятельность”) в звуке и разговорах … ; и оно есть весnник мысли. Поэтому же мы и называемся одаренными способностью речи (лблзфйкпЯ)» . «Душа не была и не есть прежде ума, ни ум прежде слова, рождающегося от него, но в один момент все три имеют бытие от Бога, и ум рождает слово, и чрез него изводит и являет вне желание души», - свидетельствует прп. Симеон Новый Богослов .

Отметим, что еще мыслителями античности было глубоко прочувствовано, что именно словесность принципиально отличает человека от всех прочих живых существ - наличие того “внутреннего слова”, которым обуславливается и наличие слова “внешнего”. Так, уже Платон, которого христиане называли «христианином до Христа» полагая, что его коснулась благодать Логоса , различал то «рассуждение, которое душа ведет сама с собою о том, что она наблюдает» (Теэтет, 189c) , и тот «поток, изливающийся из уст» в котором оно отражается «как в зеркале или в воде» (Теэтет 206d) .

В Новое время концепция энергийная концепция языка обрела свое воплощение в трудах Вильгельма фон Гумбольдта, заложившего основы современного языкознания, современной философии языка. «Концепция Гумбольдта занимает особое место среди деятельностных представлений СРµЏзыка, - отмечает В. И. Постовалова. - Экзотичность его стиля мышления, сложность теоретических построений и глубокая интуиция вот уже полтора столетия неизменно притягивает к себе внимание лингвистов и философов. Собственно говоря, все последующие деятельностные представления языка можно рассматривать как редукцию программы Гумбольдта с утратой ее отдельных компонентов или же как е альтернативы, принципиально противостоящие по своему замыслу» .

Понять, что такое человек возможно лишь поняв, что такое его язык, - подчеркивал В. фон Гумбольдт. «Конечной целью любого познания является понимание того, чту человек е с т ь на самом деле в соответствии со свей возможностью постичь и даже преобразовать мир … лишь изучение … языка может во всей полноте предоставить такое созерцание», - писал он в письме Фридриху Велькеру .

Именно Гумбольдт четко сформулировал тот факт, что язык – это не просто знаковая система коммуникации, состоящая из словаря и грамматических правил ее организации, язык – это прежде всего энергия, обуславливающая о-существленность (энтелехию) коммуникации, порождающая саму эту коммуникативную систему. «Язык не есть продукт деятельности (эргон - е сгпн), а деятельность (энергия - е нЭсгейб)», - подчеркивал он . «В языке, - настаивал Гумбольдт, - действуют творческие первосилы человека, его глубинные возможности, существование и природу которых невозможно постичь, но нельзя и отрицать» .

Отметим, что русское слово “энергия” не эквивалентно греческому е нЭсгейб. По-русски энергия – это способность что-либо о-существить, совершить работу. По-гречески – иначе: «дело - цель, а деятельность - дело, почему и деятельность (е нЭсгейб) производно от дела (е сгпн) и нацелена на осуществленность (е нфелЭчейб) », - говорит Аристотель (Метафизика, IX, 8. 1050 а 22-24) . Аристотель употребляет термин е нЭсгейб как для характеристики самой деятельности осуществления (так, речь - это процесс реализации способности к говорению), так и для обозначения результата, продукта этой деятельности (так, текст есть продукт осуществления человеческой словесности). Таким образом, энергия – это и деятельность, со-ответ-ствуящая природе, и действительность, вы-являющая сущность. Язык же буквально подпадает под определение энергии человеческой сущности: «Как естественно мы имеем в себе дух дышащий, коим дышим и живем, так что пресекись дыхание, мы тотчас умрем, так и ум наш естественно имеет в себе силу словесную, которою рождает слово, - свидетельствует прп. Симеон Новый Богослов, - и если он лишен будет естественного ему порождения слова, - так, как если бы он разделен и рассечен был со словом, естественно в нем сущим, то этим он умерщвлен будет и станет ни к чему негожим. … ум человеческий познается через посредство слова … , а душа опять познается через посредство ума и слова … три сия – ум, слово и душа – не сливаются в едино и не рассекаются на три, но все три вместе и каждое особо зрится в единой сущности» .

Энергийность языка чрезвычайно ярко видна в перформативных высказываниях, т. е. высказываниях, являющихся не сообщениями, а действиями . Явление коинциденции, т. е. “со-в-падение слова и действия”, подмеченное и теоретически истолкованное Э. Кошмидером еще в 1929 г. в работе «Временное отношение и язык» , привлекло к себе внимание лингвистов лишь во второй половине ХХ века после публикации работ Дж. Остина. Примером перформативного высказывания является выражение «каюсь», которое не является сообщением о чем-то (и потому не имеет истинностного значения), но само является действием (в отличие, скажем, от высказывания «он кается», которое может быть истинным или ложным) . Внимательный взгляд на язык позволяет заметить, что даже “неперформативные” высказывания на самом деле носят скрытый перформативный характер. Так, например, скрытый перформативный компонент высказывания «он кается» состоит в под-разумеваемом «я говорю, что он кается»; только в силу этой подразумеваемой перформативности высказывание вызывает реакцию слушающего .
Наивысшей “степенью перформативности” обладают сакральные тексты, - и, в первую очередь, тексты литургические, тексты, в которых, собственно, в подлинном смысле о-существ-ляется со-действие слова со Словом, - тексты, главное предназначение которых состоит не в том, чтобы донести какую-либо информацию, но в том, чтобы воз-действовать на человека и из-менять его. «Евангелия – это не кропотливо составленный сборник “изречений” (логий), - говорит Х. У. фон Бальтазар, - … слова указывают не в горизонтальном направлении, друг на друга, но вертикально – в глубину постоянно пребывающего Логоса» . Потому-то, имея в виду “действовательную силу” Писания, свт. Григорий Богослов говорит: «И язык и ум непрестанно упражняй в Божиих словесах! А Бог, в награду за труды дает или видеть сколько-нибудь сокровенный в них смысл, или, что еще лучше, приходить в сокрушение при чтении великих заповедей чистого Бога» .
Язык – это в буквальном смысле я-зык, зык, зов, у-казывающий и при-казывающий с-каз, у-казующий и воз-вещающий, глаголющий и ведающий вещее. О языке как у-казующем с-казе свидетельствует характер его про-ис-хождения. Р езультаты исследований глоттогонических процессов подтверждают, что causa finalis про-из-несения “слова” не информативная а перформативная. Выдающийся русский (палео)антрополог Б. Ф. Поршнев обратил внимание на то, что помимо функции обозначения у языка есть еще одна чрезвычайно важная функция – перформативная, предписывающая. Эта повелевающая функция языка представляет собою тот фундамент , на котором надстраивается первая - означивающая. Поршнев подметил, что первоначально слово не несло в себе никакой “информации”, но было лишь актом волевого воздействия, внешнего “при(с)каза”, когда одна особь “понуждала” другую к выполнению действий, противоречащих тому, к чему подталкивали ее сигналы внешнего мира: в противном случае, в возникновении этого механизма не было бы никакого биологического смысла .

«Первоначально язык выражал не мысли или идеи, но чувства и аффекты», - утверждал Э. Кассирер .

Этому соответствуют и данные лингвистики о наибольшей древности среди частей речи именно глагола, а из существительных - имен собственных (возникших как знаки запрещения трогать, прикасаться). Таким образом, из выделенных семиотикой трех основных функций знаков человеческой речи (семантика, синтаксис, прагматика) наиболее древней - и в этом смысле наиболее важной - является прагматическая функция - отношение слова к поведению человека – его “энергийный заряд”.

«… По-видимому, … глагольная фаза второй сигнальной системы (“нижнелобная” и “нижнетеменная”) оказывается старше, чем предметно-отнесенная (“височная”), - отмечал Б. Ф. Поршнев. - И в самом деле, многие лингвисты предполагали, что глаголы древнее и первичнее, чем существительные. Эту глагольную фазу можно представить себе как всего лишь неодолимо запрещающую действие или неодолимо побуждающую к действию. В таком случае древнейшей функцией глагола должна считаться повелительная. Можно ли проверить эту гипотезу? Да, несколько неожиданным образом: демонстрацией, что повелительная функция может быть осуществлена не только повелительным наклонением (например, начинайте!), но и инфинитивом (начинать!), и разными временами - прошедшим (начали!), настоящим (начинаем!) и будущим (начнем!), даже отглагольным существительным (начало!). Словно бы все глагольные формы позже разветвились из этого общего функционального корня. И даже в конкретных ситуациях множество существительных употребляется в смысле требования какого-либо действия или его запрещения: “огонь!” (стрелять!), “свет!” (зажечь), “занавес!” (опустить), “руки!” (убрать, отстранить). Последний пример невольно заставляет вспомнить, что Н. Я. Марр обнаружил слово “рука” в глубочайших истоках больших семантических пучков чуть ли не всех языков мира: “рука” означала, конечно, не предмет, а действие. … Итак, допуская, что древнейшими словами были глаголы, мы вместе с тем подразумеваем, что глаголы-то были лишь интердиктивными и императивными, побудительными, повелительными» .

Прагматическая функция, как уже было сказано выше, является неотъемлимым элементом любого высказывания, однако наивысшей “степенью перформативности” обладают сакральные тексты, - и, в первую очередь, тексты литургические, тексты, в которых, собственно, в подлинном смысле о-существ-ляется со-действие слова со Словом, - тексты, главное предназначение которых состоит не в том, чтобы донести до молящегося какую-либо информацию, но в том, чтобы воз-действовать на человека и из-менять его. Может быть, яснее всего это видно в возгласах священника: Блгословено цртво … , Zкw подобаетъ … и т.п., которые, строго говоря, ничего не сообщают, но осуществляют цртвiе бжiе, пришедшее въ силэ (Мк. 9, 1) Слова. Именно в литургии язык вы-являет свою фундаментальную природу - природу у-казующего зова, вещего с-каза, воз-вещающего вечное и про-по-ведающего сокровенное. Литургия - это по-ток речения, текущий из устья Слова в вечность. И евангельский текст, существующий, прежде всего, в литургическом контексте, направлен не на то, чтобы сообщить какие-либо сведения из жизни Христа, но на то, чтобы воз-действовать на человека, вкушающего слово Писания. «Евангелия – это не кропотливо составленный сборник “изречений” (логий), - говорит Х. У. фон Бальтазар, - … слова указывают не в горизонтальном направлении, друг на друга, но вертикально – в глубину постоянно пребывающего Логоса». Потому-то, имея в виду “действовательную силу” Писания, свт. Григорий Богослов говорит: «И язык и ум непрестанно упражняй в Божиих словесах! А Бог, в награду за труды дает или видеть сколько-нибудь сокровенный в них смысл, или, что еще лучше, приходить в сокрушение при чтении великих заповедей чистого Бога» .

«Хотелось бы … отметить, - пишет Г. И. Беневич, - как … возможности подхода к словам, произносимым в Церкви, могут быть сопоставлены с тем, как изучается функционирование языковых знаков в речи в современной лингвистике. Здесь мы имеем в виду в первую очередь классификацию семиотических подходов, разработанных Моррисом, Пирсом и Остином: выделение в качестве разделов семиотики синтагматики, семантики и прагматики. При определенной коррекции мы можем говорить, что образное или описательное значение слова, то, в какие ассоциативные связи (имея в виду ассоциации как по сходству, так и по смежности) входит слово, точнее, какие связи возникают вокруг его образного представления, может вполне быть отнесено именно к разделу синтагматики, занимающемуся сочетаемостью слов в контекстах предложений. В свою очередь терминологический аспект слова Церкви, связанный с его догматическим значением, опять же при некоторой коррекции может быть отнесен к разделу семантики, изучающему отношения слова к «идеям». Наконец, аскетическое, или практическое значение слова, очевидно, имеет отношение к прагматике, изучающей, по Остину, явные и скрытые цели высказывания, так называемые его «иллокутивные силы» — и то, какими средствами эти цели достигаются.
Следует заметить при этом, что еще со времен александрийской школы экзегезы в Церкви хорошо известны и постоянно практикуются три подхода к истолкованию Священного Писания: подход историко-описательный, или буквальное толкование, то есть рассмотрение текста Евангелий как исторического повествования о земной жизни Христа и, соответственно, нарративный способ говорения о них; подход догматический, в котором те или иные моменты толкуются в плане иллюстрации догматического учения Церкви, и, наконец, аскетико-учительный подход, имеющий в виду использование чтений из Писания для научения верующих личному благочестию. … хотя все три типа толкования — исторический (образно-буквальный), догматический (терминологический) и аскетический (учительный) — практикуются в православной экзегезе и сами по себе, и в последовательном сочетании друг с другом, в церковных песнопениях, которые в буквальном смысле являются не толкованиями, но в свою очередь — «произведениями», мы встречаем удивительный подход к тексту Писания, в котором, органически сочетаясь, так или иначе присутствуют все три уровня его толкования» .

Следует подчеркнуть, что осознать и об-наружи-ть энергийность языка чрезвычайно затруднительно. Причина этого заключается в “естественности” языка, в его “изначальности”. Мы погружаемся в язык с самого рождения, и языковая среда становится для нас той самой единственной подлинной реальностью, в которой мы, собственно, и живем. «Слово – это сам человек, - говорит Отавио Пас. – Мы созданы из слов. Они единственная наша реальность или, по крайней мере, единственное свидетельство нашей реальности» . Человек, по существу, живет в языке, а не пользуется им. При этом словесная реальность является для нас столь естественной, что мы вовсе не замечаем ее, как не замечаем воздуха, которым мы дышим, хотя без него само существование наше было бы невозможным. «Величайшая загадка языка – в его естественности, - подчеркивает О. А. Донских. – Он так же привычен и незаметен, как дыхание» . Действительно, для нас дышать, жить, и думать, т. е. оформлять переживание в слове фактически равнозначно.

Характерно, что «с этимологической точки зрения глагол думать изначально не принадлежал к ментальным глаголам. … Праславянское *duma связывают с *dux- / *dyx- / *dъх- и с *dъm , *dti , *dymati. Р . Якобсон установил следующее направление семантического развития слав. *duma : “дыхание” ’ “(произнесенное) слово”, откуда затем значения “совет” и “мысль”. … Древнерусское думати имело значение “говорить, советуясь”» , - т. е. выговаривать (выдыхать) потаенное в сердцевине своего духа (дыха) и со-поставлять его с другим мнением. Содержание, подразумеваемое “в сердце”, первоначально вы-дых-алось, о-звучи-валось, а лишь много позднее было интериоризировано».

Сам факт наличия со-знания означает фиксацию части языка, которая в результате такой фиксации может быть от-чуждаема, а стало быть, доступна прямому наблюдению. Собственно, думать – это и значит концентрироваться на результатах процесса рассуждения, о-со-зна(ва)ть и о-по-зна(ва)ть плод мыслительного процесса . При этом сама осознаваемая мысль о-пред-мечивается, превращаясь в текст, подчиняющийся определенным грамматическим (т. е. формально-логическим) правилам. Фактически, формализуемые грамматические правила нормируют только результат процесса речепорождения, сама же энергия, из-река-ющая слова, прикрывается поверхностной оче-видной умо-зрительностью.

Как писал Уильям Джеймс: «Подобно жизни птицы, сознание кажется состоящим из смены перелетов и моментов отдыха. Это сказалось даже на ритме языка, где каждая мысль отливается в отдельное предложение, а ряды предложений смыкаются в периоды. Моменты отдыха в области сознания обыкновенно заняты некоторого рода чувственными образами, обладающими тою особенностью, что они могут неопределенно долгое время держаться пред душой и позволяют созерцать себя без всяких изменений; что касается тех частей сознания, которые можно сравнить с перелетами, то они наполнены мыслями о динамических и статических отношениях, которые получаются между предметами, созерцаемыми в периоды сравнительного покоя. Мы и обозначим эти моменты покоя сознания “устойными” состояниями потока сознания, а перелеты его “переходными состояниями” этого потока. Из этого оказывается, что наше мышление постоянно стремится от “устойного” состояния сознания, которое оно только что покинуло, к какому-нибудь другому “устойному”-же моменту. Значит, можно сказать, что главное назначение переходных состояний сознания заключается в том, чтобы переводить наш ум от одного “устойного” заключения к другому. Весьма трудно путем самонаблюдения определить, для чего действительно служат переходные моменты. Если они составляют перелеты к заключению, то остановить их для того, чтобы рассмотреть раньше, чем наступит вывод из них, значило бы уничтожить их. Если же мы дождемся того момента, когда завершится вывод, самая сила и устойчивость последнего своим блеском поглощает и совершенно затеняет переходные состояния сознания. Попытка перехватить мысль на полдороге и окинуть взглядом этот отрезок убеждает, насколько затруднительно самонаблюдение в области переходных состояний сознания. Перелет мысли всегда так стремителен, что доводит нас почти каждый раз до вывода, прежде чем мы успеем ее захватить в пути. Если же мы проявим достаточное проворство и поймаем переходную мысль на лету, то она немедленно перестает быть переходной, т. е. самой собой. Подобно тому, как снежинка, захваченная теплою рукою, утрачивает кристаллическую форму и превращается в каплю воды, так, вместо уловления “чувства соотношения” между переходным состоянием сознания и выводом, мы захватываем нечто “устойное”, по большей части последнее произнесенное нами слово, которое останавливаем, причем улетучивается его служебная роль, значение и соотношение со всем предшествующим и последующим рассуждением. В этих случаях попытки анализа потока мысли посредством самонаблюдения столь же малосостоятельны, как если бы, схватив вертящийся волчок, мы мнили захватить его движение, или как если бы мы старались закрыть кран газовой горелки с такой быстротой, которая дала бы нам возможность рассмотреть, какой вид имеет тьма» .

Именно оче-видностью результирующего, статического “слоя” языка обусловлена почти полная сокрытость его глубинного, динамического уровня. Анализируя (т. е. рас-членяя) фиксированную (из-мысленную) часть языка, “со-знание” по необходимости оказывается непременным “со-участником” плученного результата. Это, разумеется, относится в том числе - а, точнее, в первую очередь, - к реальности словесной, языковой, в которой мы пребываем и которой мы, собственно, и являемся. Полная картина анализа неминуемо включает исследователя; языковой синтез же должен быть постигнут именно как “само-организ(м)ация” . Именно «порождающий процесс ... является ключевым для понимания речевой деятельности в целом», в связи с чем, скажем, в психолингвистике в последнее время «произошла переориентация поиска с вопросов речевосприятия и речепроизнесения на вопросы речепорождения» .

Нетождественность языка его формальному “поверхностному скелету” - грамматической структуре - стала уясняться даже позитивистски мыслящим исследователям в результате крушения многочисленных попыток построения языковых алгоритмов. Уже ХХ веке, несмотря на громадные успехи математической логики и вычислительной техники, создать формальную (“машинную”) модель языка так и не удалось. Как заметил Р ичард Фейнман, «мы никогда на самом деле не понимали, насколько плохим было наше понимание языков, теории грамматики и всего такого, пока мы не попробовали создать компьютер, способный понимать язык» .

Вообще, «в последнее десятилетие, вместе с осознанием необходимости изучать язык как живую речетворческую деятельность (“энергейю”, по В. фон Гумбольдту), создающую как сам язык, так и языковое сознание языкового коллектива и отдельной личности, в лингвистике наметился переход на антропологическую парадигму исследования. В центр внимания исследователей помещается комплекс проблем, касающихся взаимодействия человека и его языка. Можно говорить о возникновении, в рамках этой парадигмы, новой гуманитарной дисциплины, предметом которой является комплекс проблем “язык и культура в их взаимосвязи и взаимодействии”» . «Так или иначе, - свидетельствует Р . М. Фрумкина, - доминанту современного состояния наук о человеке можно было бы назвать “Вперед, к Гумбольдту!”» .
Сила, что лежит “в глубине” языка, – энергия, порождающая о-смысленное течение мысли и членораздельное ее из-речение, – об-наружи-вает себя в мелодике языка, в его музыке. Можно сказать, что музыка - это проявление непрерывного по-тока логосной смысловой энергии, - потока, символом которого является водный поток. Характерно, что во многих культурах река не только является древнейшим образом речи, но и имеется удивительное со-звучие между этими именами: например, греч. с к “Собранию народных русских песен с их голосами” И. Прача, вышедшему в 1790 году . Сохранившаяся в русской народной музыке система ритмических и ладовых закономерностей, коренящихся в природе речевой мелодики, может служить подтверждением этой мысли, которую автор предисловия подкрепляет мнениями Страбона и Ж.-Ж. Р уссо (“Опыт о происхождении языков”).
Р уссо, которого обычно считают предшественником теории Спенсера о происхождении музыки из речи, в равной мере может быть признан предшественником взглядов, например, Есперсена, согласно которым сама речь возникла из своего рода пения. Подобно тому как сравнительно-историческое языкознание из общих элементов родственных языков конструирует праязыки, сравнение речи и музыки позволяет выделить некую первоначальную общность, где еще отсутствуют специфические качественные признаки речевых и музыкальных звуков (фонемы и тонемы) и звуковое выражение в основном сводится к количественным изменениям высоты, громкости и длительности. Поскольку не существует народов, стоящих на этой гипотетической ранней стадии, сама проблема происхождения речи многим лингвистам представляется лежащей за пределами науки. Однако уже не раз отмечалось (Потебня, Есперсен), что этот процесс происходит каждодневно у нас на глазах, правда не в филогенезе, а в онтогенезе — у детей.
Конечно, усвоение сложившегося языка принципиально отличается от формирования этого языка, тем не менее ранние стадии развития детской речи, предшествующие усвоению грамматических форм, обнаруживают общие черты, не зависящие от того или иного конкретного языка. Р ебенок сначала говорит отдельные слова (слова-предложения), затем появляются высказывания из двух слов, связанных только произношением, без каких-либо грамматических средств выражения этой связи. Мы вправе предположить, что древнейшие проявления речевой деятельности первобытных людей носили такой же характер. Наблюдения над детьми позволяют также составить представление о более ранних стадиях, на которых слов еще нет и зачатки речи могут быть признаны с тем же правом зачатками пения.
И то и другое коренится в выразительных движениях голоса, в интонациях, которые свойственны не только человеку, но и животным. Р ебенок начинает с непосредственного выражения в звуке эмоциональных состояний, но между криками животного или полуживотного характера и специфически человеческими речью и музыкой находится стадия лепета — ритмической игры со звуком. Именно ритмическая структура позволяет выделить повторяющиеся звуковые комплексы, которые могут стать языковыми знаками. Эта же структура является предпосылкой образования музыки.
Музыку и речь объединяет ритмико-интонационная сфера. Теории происхождения музыки из интонации и из ритма не только не исключают друг друга, но при ближайшем рассмотрении сливаются. При этом, однако, исходные понятия обеих теорий претерпевают существенные изменения.
Когда происхождение музыки связывают с речевой интонацией, обычно имеют в виду повышенное эмоциональное выражение. «Глагол страстей произвел стихотворство и музыку», — говорится в уже цитированном предисловии Львова. Этот широко распространенный взгляд порожден состоянием европейской музыки начиная с эпохи барокко, когда «глагол страстей» (в том числе евангельских «Страстей») занял в ней центральное место. Однако характер музыки всех предшествующих эпох заставляет искать ее корни не в эмоционально возбужденной, а в нормальной интонации, расчленяющей звуковой поток и объединяющей интонационные группы, выражающей завершенность и незавершенность (частный случай которой — вопросительность).
Неустойчивость звуковых высот и неопределенность интервалов между ними, свойственные речевой мелодике, в наибольшей степени проявляются в эмоциональной речи, и именно на нее ссылаются противники теории происхождения музыки из речи, например, Штумпф . Но чем менее возбуждена речь, тем устойчивее высота произнесения, а что касается интервалов, то в самых первобытных образцах музыки они сами не отличаются определенностью. Первобытная «узкая мелодика», сама узость которой свидетельствует против аффективности первоначальной музыкальной интонации, неоднократно вызывала ассоциации с псалмодией — канонизированным чтением литургических текстов на выдержанном тоне с отклонениями от него на фразовых границах. Не выражение страстей и не тончайшие оттенки чувства, а нормальные акценты и знаки препинания лежат в основе всякой архаической музыки, в том числе и русской народной.
Противопоставляя (как это делают лингвисты) нормальную интонацию аффективной, эмоциональной или выразительной, мы не отрицаем эмоционального содержания у нормальной интонации. Интонация — это всегда выразительное движение голоса и, как всякое выразительное движение, связана с эмоциональными состояниями. Но нормальная интонация выражает нормальное эмоциональное состояние, а не отклонение от нормы, «этос», а не «пафос». В нормальной интонации находит выражение не конкретное чувство, а смена напряжений и разрешений, волновой процесс, присущий всей эмоциональной жизни, а не только моментам взволнованности, ее ритм, выражающийся в ритме музыкальном и речевом.
Первоначальная интонация, из которой (как мы можем предполагать с достаточным основанием) возникли речь и музыка, есть в тоже время первоначальный ритм. Но эта ритмизованная интонация, или интонационный ритм, имеет мало общего с той механической равномерностью, в которой искали начало музыки Бюхер или Валлашек.
Говоря о ритме, часто связывают его с такими физиологическими процессами, как дыхание и кровообращение. В особенности пульс часто представляется неким идеальным образцом ритма, и действительно, ритмические телодвижения по мере их автоматизации (ходьба, трудовые движения и т. п.) приближаются к этому идеалу — равномерной пульсации с постоянным интервалом между ударами, величина которого лежит в области, близкой к величине промежутков между ударами пульса (0,5—1 сек). Этот же тип ритма лежит в основе субъективного измерения времени, которое, как показала экспериментальная психология, достигает наибольшей точности в оценке пустых интервалов (междуударных пауз) именно этой величины. Стремление к равномерности сказывается и в работе речевых органов, что выражается в тенденции к равенству промежутков между словесными ударениями в обычной речи, а при более медленном произношении — к равной длительности слогов. Однако гораздо большее значение для речевого и музыкального ритма и для ритмического чувства вообще имеет другая физиологическая периодичность — дыхание.
В речи и пении дыхание регулирует не артикуляционную моторику, а фразировку, непосредственно связанную с эмоциональным выражением. От пульса, шага и т. п. ритм дыхания отличается прежде всего величиной ритмических единиц (в спокойном состоянии одно дыхание приходится на четыре удара пульса) и, вследствие меньшей автоматизированности, значительной свободой в отношении длительности. Вместо ударных вершин во фразировке на первый план выступают границы — паузы, каденции (буквально — «падения») голоса и те высокие и низкие акценты, которые подчеркивают эти каденции» .

Один из крупнейших музыкальных теоретиков ХХ века Эрнст Курт утверждал, что музыка есть воплощение в звуке глубинной энергии логоса. Первую главу своего исследования «Основы линеарного контрапункта. Мелодическая полифония Баха», которая называется «Энергия мелоса», он начинает тезисом «мелодия есть движение … Основой мелоса с психологической точки зрения является не последовательность тонов … , а момент перехода от одного тона к другому. Переход есть движение. Только процесс, совершающийся между тонами, ощущение сил, пронизывающих их цепь, есть мелодия» .
Примечательно, что даже само слово тон имеет “энергийную” этимологию, оно восходит не к звуку, а к действию: греч. фьнпт – то, чем тянут, натягивают – веревка, канат, жила происходит от феЯнп – натягивать, держать. Замечательно и то, что в современных лингвистических исследованиях интонации уделяется большое внимание. Интонационно-речевой контур языка, формируемый его акцентно-силовыми структурами, - «это как раз та, почти единственная, область, в которой музыка не только встречается с поэтическим языком и приспосабливается к нему, но и не может избежать его влияния, более того подражает ему. В самом деле, то время, как ни языковые словари, ни морфология, ни даже фонетика языка музыкальными средствами не воспроизводимы, для усвоения музыкой просодии языка нет никаких препятствий. Мелодия свободно имитирует, впитывает в себя как интонационные контуры фраз и предложений, так и ритм слов. Перенесенная в мелодию, языковая просодия способствует формированию “музыкального словаря”» .

«Мелодия есть поток силы, настаивает Курт. - Подлинный основной смысл мелодической линии есть стновление, которое должно постоянно ощущуаться как живая энергия» . «Именно становление, - подчеркивал А. Ф. Лосев, - лежит в основе музыки, а музыка в основном и по-преимуществу изображает становление. … Всякое искусство, которое пользуется тем или другим неподвижным образом (архитектура, скульптура, живопись), не может изображать самой стихии становления жизни, но только показывает те или иные неподвижные оформления и устойчивую образность, порождаемые без-убразной стихией жизни. И только чистая музыка обладает свойствами передавать эту без-убразную стихию жизни, т. е. ее чистое становление» . Именно поэтому музыка признавалась наиболее тонким инструментом художественной выразительности, способным передать живую энергийную зыбкость мироздания: «то внутренне волнение, которое доставляется нам музыкальным феноменом, всегда и везде, у всех народов и племен и в любые исторические эпохи совершенно не сравнимо с тем эстетическим впечатлением, которое мы получаем от внемузыкальных предметов. Такого рода внутреннее волнение человек переживает потому, что музыка дает ему не какой-нибудь устойчивый и неподвижный, хотя и самый прекрасный образ, но рисует ему само происхождение этого образа, его возникновение, хотя тут же и его исчезновение» .
Следом за Э. Куртом и Б. Асафьев, отталкиваясь от понимания музыки как “искусства интонируемого смысла” , подчеркивал, что «за нашей речью из звеньев-слов и за нашим “произношением” музыкальных тонов звучит, сосуществуя, непрерывность тонового, “тонного” голосового напевания (послушайте крестьянскую речь, ораторскую речь, речь матери и ребенка и т. д.), в отношении которого отдельные слова, отдельные музыкальные звуки суть своего рода интонационные комплексы, “сгустки”, возвышенности на равнине, изгибы и утолщения, “штриховка” рисунка и т. д. В них, в этих узлах, концентрируется смысл, они — область интеллекта, сознания; но живой тонус звукового языка, жизнь тонов и слов (на чем основана быстрота улавливания речи) таится в текучести и непрерывности эмоционально-голосового, тесно спаянного с дыханием, “тонного усилия”, напряжения . Напряжение это своей текучестью отражает непрерывность мышления, ибо мышление как деятельность интеллекта, лишь частично выражается в мелькающей и сознании «прерывистости слов», а в существе своем оно — “мелосно”, “мелодийно”, текуче и обусловлено своего рода “умственным дыханием” и ритмом, являясь “мыслимым интонированием”. Вот это явление или состояние “тонового напряжения”, обуславливающее и “речь словесную”, и “речь музыкальную”, я называю интонацией» .
Как показывает замечательный пианист Михаил Аркадьев, именно в Новое /новозаветное, - К.К./ время, когда музыка впервые становится самостоятельным искусством, происходит окончательное различение двух форм воплощения музыкального смысла – «звучащей» и «незвучащей» . «Своеобразие европейской профессиональной музыки XVIII-XIX вв. заключается в том фундаментальном факте, что мы не можем ограничить представление о становящейся музыкальной материи исключительно понятием звуковой материи, - подчеркивает он. - … Феномен паузы, будучи перерывом акустического звучания, при этом полностью сохраняя за собой музыкальный смысл, заставляет нас сделать вывод, что представление о музыкальном материале как о чисто звуковом явлении нуждается в корректировке. Музыкальный процесс … носит принципиально непрерывный характер … Р аз перерыв звучания (цезура, пауза) не является перерывом музыкального процесса в его связной структурности, то мы принуждены сделать вывод: в основе музыкального процесса лежит нечто, что, отличаясь от физического звучания, является причиной воспринимаеиой нами живой непрерывности музыкального становления» . Этот глубинный по-ток становления, напряженно взаимодействуя с интонационной тканью музыки, порождает специфическую новоевропейскую музыкальную артикуляцию, паузы же есть только его “просветы” сквозь “разрывы” звуковой ткани интонационноно потока.
Пафос формирования новоевропейской музыки, утверждает М. А. Аркадьев, состоял в формировании своего рода внутреннего слуха, который позволял воспринять ту незвучащую несущую непрерывность или экспрессивный континуум, который лежит в основе музыкального процесса, то самое «нечто, что, отличаясь от физического звучания, является фундаментальной причиной воспринимаемой нами живой непрерывности музыкального становления» . М. Аркадьев называет этот незвучащий глубинный поток «временем-энергией» . «Необходимым … воплощением этой вполне самостоятельно существующей основы … является для нас привычная, а для истории культуры уникальная фигура дирижера, возникшая, как известно, только в первой половине прошлого века. Дирижер, будучи в западной музыке высшим типом музыкального исполнителя, не издает при этом ни одного звука. Он концентрирует в себе, интериоризирует и затем прецирует во вне непрерывную пластику и скрытый пульс музыкального процесса. При этом звучание, обладая своей автономной упругостью и спротивляемостью, своей структурностью, находится в постоянной борьбе и парадоксальном единстве с временной пульсационной дирижерской волей». Итак, - резюмирует он, - «дирижер – это зримое воплощение времени-энергии как “незвучащего” несущего экспрессивного континуума музыки, некий постоянный свидетель и представитель его событийной сущности» .
Именно осознание этой незвучащей энергийной под-основы, об-наружи-вающей себя в музыке, производит подлинный переворот, изменивший не только весь облик музыкальной культуры, но и сделавший музыку не только абсолютным искусством , выражающим как бы самую сущность внутреннего мира нововевропейского – воспитанного в контексте христианской культуры! – человека.

Друзья

Христианские картинки